И взбунтовалась бригада. Василия, в ту пору комсомольца, приглашал на беседу тогдашний секретарь комсомольского комитета Иван Глухов, запирался с ним наедине и долго и упорно о чем-то с ним толковал. А еще немного спустя, когда комбайн был все же спущен в лаву и, как предполагали, он «забарахлил», вызвал к себе Глухов всех комсомольцев участка, а секретарь партийной организации у себя в кабинете собрал коммунистов и пригласил начальника участка, и главного инженера, и директора шахты. Разговор шел один — о комбайне, разговор нелегкий, но прямой, открытый.
Я помню, как было. Собрались недовольные, многим пришлось подмениться, расселись кучно, у окна встал Василий, чтоб лучше всех видеть — и ребят своих, и секретаря, который все не решался заговорить, ждал тишины. Поднял Василий руку — примолкли. Иван поднялся из-за стола, прошелся по кабинету и вдруг, улыбнувшись, просто сказал:
— Давайте знакомиться. О себе расскажите. Некоторые впервые друг друга видят, не так ли? Все вы на равных правах, даже комсорга своего у вас нет. Бывший рассчитался, уехал, а нового не выбрали. Некому отчитываться, некого ругать. Ну, с кого начнем?
В кабинете стало как-то сразу шумно, клубами поплыл табачный дым, пришлось распахнуть окно. Простота Ивана Глухова пришлась по душе, и каждый разговорился.
— Женат, сынишка есть. Учусь в вечерней школе, — даже как-то весело признался Василий.
— У меня жена скоро родить должна. Сын тоже будет. — И так уверенно это сказал Анатолий Гусев, что ребята засмеялись.
— А я не учусь и холост, — пожал плечами я.
А потом — сами не заметили того — заговорили о нем, о комбайне.
— Убрать его надо! — загорячился Василий, подступая к комсоргу и поглядывая на ребят. — Нечего тут уговаривать.
— Убрать, говоришь? А дальше?
— Не хочу повторяться.
— Испугался?
— Эх, Иван! Не то, пойми, не то. Я за бригаду болею. Тебе тут легко рассуждать. Ты свои деньги полностью получишь. А они? — он кивнул на ребят. — Что они получат?
— Знаю. Но надо. Надо.
— А мы сейчас узнаем, как надо. — И Анатолий, сидевший у стола, рванул телефонную трубку, крикнул даже: — Лаву мне, сорок вторую!.. Сорок вторая? Как там комбайн?
Притихли все — ждали. Анатолий сунул трубку в ладонь Ивана, стоявшего рядом:
— Слушай, сам слушай. — И всем сказал: — Опять кумполит.
— Вот она — правда. А мы тут разговоры ведем.
— Кончать пора, засиделись.
— Верно, засиделись, — спокойно сказал поднимавшимся со своих мест ребятам Иван Глухов. — А пора уж сдвинуться, понять, что против техники нельзя идти в наше время. А трудности — что ж, трудности будут всегда. А в секретари я бы порекомендовал Василия Бородина. Думаю, что возражать не станете.
Приостановились в дверях: верно, секретарь нужен, взглянули на Бородина, плечами пожали: что, мол, делать — и подняли руки, и молча вышли из кабинета. А Василий недолго задержался у Глухова, только и сказал: «Хитер ты, Иван, а вот что выйдет?» Иван улыбнулся: «А об этом ты сам подумай, секретарь».
На выходе из быткомбината догнал нас Василий, сказал:
— Зайдем ко мне, что ли. За столом-то оно полегче разговаривать.
И мы пришли к нему, потеснились за круглым столом, выпивали уже за удачу, и чувствовалось, что в каждом из нас всколыхнулось что-то, и действительно верилось в удачу.
А удачи все не было: комбайн упорно не шел, как бы испытывал людей — выдержат ли, не уйдут. И пошли заявления с переводом на другую шахту, на другой участок, и никто не придерживал беглецов, авось и сами могли оказаться ими в любую минуту. «Нет уж, увольте, я так работать не обучен», — жалобился Котов директору шахты. «А вы понимаете, что вы делаете? — шумел директор шахты. — Государственное дело губите. — А потом успокаивался, просил: — Да поймите же вы, Василий Иванович, вы на шахте первые, а это честь, долг». — «Я все понимаю, — уже спокойно разговаривал и Котов. — Но поймите рабочих моих». — «И все же надо, — уверял директор шахты — уверенно, надежно. — А комбайн пойдет. И вы сами сделаете так, что люди ваши поверят».
Так бы и не уходил из кабинета, признавался потом начальник участка, так бы и сидел в мягком кресле, и уж готов поверить, согласиться. Но есть участок, его участок, есть люди, его люди. О них заботы и думы. Пятнадцать лет в начальниках ходит, все было, и хорошее, и плохое, и стучал кулаком по столу, и за столом в ресторане сидел в обнимку с шахтерами, а вот такой неопределенности еще никогда не было. Неопределенность больше всего и пугала Василия Ивановича.
— Пришел я к нему на дом, — рассказывал мне потом Василий. — И понял я, как тяжело нашему начальнику. На шахте еще молодцом держался, поддерживал себя матерком шахтерским, а тут — в халате, осунулся весь, вроде бы и не Василий Иванович, а дачник какой-то. И тишина во всем доме, все молчаливые ходят, переживают. «Надежда на тебя, Василий, на бригаду твою. Много в ней молодежи, да и ты, кажется, уже комсорг и все такое прочее. Так что начинать тебе, Вася. За тобой — пойдут. А люди пойдут — и комбайн пойдет. Скоро ли? Кто его знает, — месяц ли, два, а может, и все полгода. Ну как, осилишь?» — «Постараемся, Василий Иванович», — говорю. А он повторил: «Осилим?» — «Осилим», — отвечаю. И не поверишь, обнял он меня и поцеловал. Сдал старик, подумал я, скажи кому — не поверят. А зачем говорить, слабость человеческую наперед выказывать. И дал я слово тогда себе: разобьюсь, но комбайн пойдет. Хватит, намучились. Не заколдованный же.
И комбайн пошел, да еще как пошел. Конечно, не сразу и не по велению щучьему, — а было бы хорошо, да вывелись на Руси Иваны простодушные, в век прогресса и техники ум в чести, дерзость поощряется, перед верой распахиваются настежь ворота: иди, иди, человек, смелее иди!
Давно ли было — двенадцать лет назад, — а будто вчера, все так свежо в памяти, так ясно и чисто, словно картину смотришь, подумал я, следя внимательно за торопливыми, но четкими движениями ребят, идущих за комбайном. Комбайн шел ровно, без перебоев, легко и плавно, и уголь тек плотно, прикрывал рештаки, — казалось, струится мощный поток черной реки, прямой как стрела.
Только бы увидеть, только бы услышать — мечтал я где-нибудь, притиснутый толпой, вечно спешащей. Вот так и пробегаешь всю жизнь, думал я в такие минуты с тоскливой грустью, и когда уже летел в самолете и тонкая улыбающаяся стюардесса мило сообщила о том, что рейс обслуживает экипаж Челябинского аэроуправления, только тогда успокоился, умиротворился и понял, что вот оно — приближается, уже близко, вот и ветер уральский пахнул в открытую дверь самолета и ступила нога на родную землю. Где же такси, боже мой, куда же оно запропастилось? Наконец-то! Шофер попался мне веселый, болтливый, не умолкал ни на минуту, и было видно, что не надоела ему баранка, не в тягость дорога, и гнал на высокой скорости — «с детства заразился» — уже старенькую, побитую «Волгу», улыбаясь, протяжно тянул: «Ну как, ничо?» И ничуть не удивился, когда я вышел из такси, не доезжая до поселка, и укатил дальше, на прощанье пожелав: «Счастливо вам!»
Я сошел с дороги, пересек железнодорожный путь и по твердому насту, уже не белому, а посеревшему, пошел напрямик, через картофельное поле, еще кое-где не прикрытое снежным покровом — виднелись толстые стебли высохшей ботвы, — туда, где должна быть тропинка, ведущая к террикону. Террикон был впереди, он дымил, доносил до меня, хоть и не было ветра, свой неповторимый запах — запах тлеющего угля и породы.
Где же тропинка? Ее уже нет, не видать и шурфа, а только бугор, обветренный, без снега, заметил еще издали и заспешил я к нему, уже по-настоящему волнуясь, возвращаясь памятью к своим прожитым юным годам. И будто слышал я рядом знакомые шаги, слышал голоса и заново переживал весь этот путь. Сколько мыслей я передумал, сколько чистых и светлых идей рождалось на этом пути! Не все сбылось, как мечталось, не все удалось, как хотелось, но разве важно только это? Разве не здесь, на этом пути, рождалось во мне что-то дорогое и вечное, не проходящее и не исчезающее никогда? Разве не здесь, на этом пути, я уверовал в себя, в свои силы? У каждого человека — своя тропинка, моя тропинка пролегала здесь, на пути к шурфу.
Нет и шурфа, есть только бугор, нет и тропинки, и время ускорило свой бег, но во мне все те же чувства живут, и до сих пор сохраняешь веру, как таинство какое, и надежду свою, без которой немыслима жизнь на этой трудной горькой земле!
А ведь только подумать: исчезни тропинка в душе — и придет конец всему, что называется нередко еще судьбою твоей! И хорошо, что удается повторить то, что было пережито, перечувствовать и еще сильнее понять и полюбить все это.
Я подошел к бугру, поднялся на него, огляделся. Еще не совсем рассвело. Еще там, на западе, густелась темно-фиолетовая синева, притушила очертания домов, и только белое здание подстанции, освещенное огнями, виднелось четко и отсюда, издали, казалось белым стройным кораблем, стоявшим на рейде. А на востоке, там, где виднелся копер, над которым еще ярко поблескивала звезда («Значит, шахта выполняет план», — мелькнуло в голове), на фоне посветлевшего, дымчато-синего неба раскинулся сам поселок, уютный, опрятный, утопающий летом в зелени, а сейчас, зимой, присыпанный снегом, и выглядел он просторным и еще более опрятным и чистым.